Моральное состояние это продолжалось недолго — исхода действительно не было. Одно оставалось — терпеть. И он терпел не только безропотно, но с убеждением, что одна обязанность его терпеть и терпеть.
Его выгоняли на ученье, — он шел, давали в руку тесак и приказывали делать рукой так, — он делал, как мог, его били — он терпел. Его били не затем, чтобы он делал лучше, но затем, что он солдат, а солдата нужно бить. Выгоняли его на работу, он шел и работал, и его били, его били опять не затем, чтобы он больше или лучше работал, но затем, что так нужно. Он понимал это. Кончалась работа или ученье, он шел к котлу, брал кусок хлеба, садился поодаль и кусал свой кусок, ни о чем не думая. Как только в голову ему заходила мысль, он пугался ее, как нечистого наваждения, и старался заснуть.
Когда старший солдат подходил к нему, он снимал шапку, вытягивался в струнку и готов был со всех ног броситься, куда бы ни приказали ему, и, ежели солдат поднимал руку, чтоб почесать в затылке, он уже ожидал, что его будут бить, жмурился и морщился.
В 1853 году я несколько дней провел в крепости Чахгири, одном из самых живописных и беспокойных мест Кавказа. На другой день моего приезда, перед вечером, мы сидели с знакомым, у которого я остановился, на завалинке перед его землянкой и ожидали чая. Капитан N., наш добрый знакомый, подошел к нам.
Это было летом; жар свалил, белые летние тучи разбегались по горизонту, горы виднелись яснее, и быстрые ласточки весело вились в воздухе. Два вишневые дерева и несколько однообразных подсолнечников недвижимо стояли перед нами и далеко по дороге кидали свои тени, В двухаршинном садике было как-то тихо и уютно.
Вдруг в воздухе раздался дальний гул орудийного выстрела.
— Что это? — спросил я.
— Не знаю. Кажется, с башни, — отвечал мой знакомый, — уж не тревога ли?
Какой-то казак проскакал по улице, солдат пробежал по дороге, топая большими сапогами, в соседнем доме послышался шум и говор. Мы подошли к забору.
— Что такое? — спросили мы у денщика, который в полосатых штанах, поддерживаемых одной помочею, почесывая спину, бежал по улице.
— Тревога! — отвечал он, не останавливаясь, — барина ищу.
Капитан N. схватил папаху и, застегиваясь, побежал домой. Его рота была дежурная. Раздался второй и третий выстрел с башни.
— Пойдемте на кручь, посмотрим, верно, на водопое что-нибудь, — сказал мне мой знакомый. — Не туши самовар, — прибавил он денщику, — сейчас придем.
По улицам бежал народ: где казак, где офицер верхом, где солдат с ружьем в одной и мундиром в другой руке. Испуганные рожи жидов и баб показывались у ворот, в отворенных дверях и окнах. Все было в движенье.
— Где, братцы мои, тревога? где? — спрашивал задыхавшийся голос.
— За мостом антирелийских лошадей забирают, — отвечал другой, — такая большенная партия, братцы мои, что беда.
— Ах ты, мои батюшки! как они в крепость-то ворвутся, ай-аяй-ай-ай! — говорила слезным голосом какая-то баба.
— А, примерно, к Шамилю в жены не желаете, тетушка? — отвечал, подмигивая, молодой солдат в синих шароварах и с папахой набекрень.
<— Ишь, ровно на сватьбу, — говорил старый солдат, покачивая головой на бегущий народ, — делать-то нечего.
Два мальчика галопом пролетели мимо нас.
— Эх вы, голубчики! на тревогу! — провизжал один из них, размахивая хлыстом.>
Едва мы успели подойти к кручи, как нас уже догнала дежурная рота, которая с мешочками за плечами и ружьями наперевес бежала под гору. Ротный командир, капитан N., верхом ехал впереди.
— Петр Иваныч! — закричал ему мой знакомый, — хорошенько их, — но N. не оглянулся на нас: он с озабоченным выражением глядел вперед, и глаза его блестели более обыкновенного. В хвосте роты шел фельдшер со своим кожаным мешочком и несли носилки. Я понял выражение лица ротного командира.
Отрадно видеть человека, смело смотрящего в глаза смерти; а здесь сотни людей всякий час, всякую минуту готовы не только принять ее без страха, но — что гораздо важнее — без хвастовства, без желания отуманиться, спокойно и просто идут ей навстречу. <Хороша жизнь солдата!>
Когда рота была уже на полугоре, рябой солдат с загорелым лицом, белым затылком и серьгой в ухе, запыхавшись, подбежал к кручи. Одной рукой он нес ружье, другой придерживал суму. Поравнявшись с нами, он спотыкнулся и упал. В толпе раздался хохот.
— Смотрите, Антоныч! не к добру падать, — сказал балагур-солдат в синих штанах.
Солдат остановился; усталое, озабоченное лицо его вдруг приняло выражение самой сильной досады и строгости.
— Кабы ты был не дурак, а то ты самый дурак, — сказал он с презрением, — что ни на есть глуп, вот что, — и он пустился догонять роту.
Вечер был тихий и ясный, по ущельям, как всегда, ползли тучи, но небо было чисто, два черных орла высоко разводили свои плавные круги. На противоположной стороне серебряной ленты Аргуна отчетливо виднелась одинокая кирпичная башня — единственное владение наше в Большой Чечне. В некотором расстоянии от нее партия конных чеченцев гнала отбитых лошадей вверх по крутому берегу и перестреливалась с солдатами, бывшими в башне.
Когда рота перебежала через мост, чеченцы были от нее уже гораздо далее ружейного выстрела, но, несмотря на то, между нашими показался дымок, другой, третий, и вдруг беглый огонь по всему фронту роты. Звук этой трескотни выстрелов секунд через пятьдесят, к общей радости толпы зрителей, долетел до нас.