Подчеркивая различие солдатских типов, Толстой вместе с тем создает в рассказе обобщенный образ русского солдата. Этот образ выступает на передний план в особо опасные, трудные или трагические моменты. Писатель подчеркивает национальную основу этого образа. «Я всегда и везде, — признается рассказчик, — особенно на Кавказе, замечал особенный такт у нашего солдата во время опасности умалчивать и обходить те вещи, которые могли бы невыгодно действовать на дух товарищей. Дух русского солдата не основан так, как храбрость южных народов, на скоро воспламеняемом и остывающем энтузиазме: его так же трудно разжечь, как и заставить упасть духом. Для него не нужны эффекты, речи, воинственные крики, песни и барабаны: для него нужны, напротив, спокойствие, порядок и отсутствие всего натянутого. В русском, настоящем русском солдате никогда не заметите хвастовства, ухарства, желания отуманиться, разгорячиться во время опасности: напротив, скромность, простота и способность видеть в опасности совсем другое, чем опасность, составляют отличительные черты его характера».
В «Рубке леса» воспроизводится течение ежедневной, будничной военной жизни. Впервые здесь, в стремлении «захватить все», соединяет автор два мира — солдатский и офицерский. Но «миры» эти существуют отдельно и независимо друг от друга, они замкнуты в себе. Мало того, Толстой прямо противопоставляет нравственную чистоту и цельность солдата моральному ничтожеству таких офицеров, как Болхов, Крафт, Кирсанов. Это противопоставление звучит особенно отчетливо, когда речь заходит о «деле 45 года»: рассказ Крафта о том, как он «брал завалы», выглядит глупой ложью по сравнению с воспоминаниями солдат о людях, оставшихся «в Даргах». Столь же очевидно это противопоставление и в сцене неприятельского обстрела. В то время как Болхов и юнкер, стараясь казаться спокойными, пытаются острить или говорить на отвлеченные темы, раздается голос: «Тьфу ты, проклятый! — сказал в это время… Антонов, с досадой плюя в сторону, — трошки по ногам не задела». «Все мое старанье казаться хладнокровным, — заключает юниор-рассказчик, — и все наши хитрые фразы показались мне вдруг невыносимо глупыми поело этого простодушного восклицания».
В «Рубке леса» Толстой использует новые по сравнению с традицией очерка «натуральной школы» художественные приемы и средства изображения персонажей, помогающие приблизиться к раскрытию психологии человека. Сознавая, что юнкеру-рассказчику недоступна духовная жизнь солдата — его возможности проникновения в мир персонажа ограничены, ибо он находится на той стадии познания своих героев, когда из общей солдатской массы он может выделить лишь отдельные типы, — писатель находит иной способ раскрытия внутреннего мира героев. В последней сцене у костра, когда Антонов поет «березушку», рассказчик не передает своего непосредственного впечатления от этой «заунывной песни», он показывает, как пение Антонова действует на солдат. «Эта что ни на есть самая любимая песня дяденьки Жданова, — шепотом говорит Чикин, — другой раз, как заиграет ее Филипп Антоныч, так он ажио плачет». Слушая «березушку», юнкер наблюдает за Ждановым: «Жданов сидел сначала совершенно неподвижно, с глазами, устремленными на тлевшие уголья, и лицо его, освещенное красноватым светом, казалось чрезвычайно мрачным; потом скулы его под ушами стали двигаться все быстрее и быстрее, и наконец он встал и, разостлав шинель, лег в тени сзади костра. Или он ворочался и кряхтел, укладываясь спать, или же смерть Веленчука и эта печальная погода так настроили меня, но мне действительно показалось, что он плачет». Воздействие пения Антонова на солдат приоткрывает для читателя и внутренний мир этой богатой, одаренной натуры, и духовный мир солдат.
В день окончания «Рубки леса» писатель начинает новый рассказ на севастопольскую тему. «Севастополь в мае» написан в несколько дней: Толстой высказал здесь самое наболевшее, важное, давно мучившее его. Размышления о храбрости и геройстве, о жизни и смерти, мысли о человеческой сущности, о добре и зле нашли свое отражение на страницах рассказа. С новой силой звучит в «Севастополе в мае» тема войны и мира: мир человеческий, мир природы сталкивается со страшным бедствием, привнесенным извне, явлением, чуждым миру и жизни.
Возросший жизненный и творческий опыт Толстого впервые позволил ему объединить в сюжете «Севастополя в мае» события разного масштаба: частное и общее, незначительное и великое становятся предметом изображения в рассказе. Мы видим, как юнкер барон Пест заколол француза, как маленькая девочка, десятилетняя дочь матроски, вышла «на крылечко посмотреть на канонаду», как умирает офицер Праскухин, как «на другой день вечером… офицеры, юнкера, солдаты и молодые женщины празднично гуляли около павильона и по нижним аллеям из цветущих душистых белых акаций», видим, как солдаты убирают трупы в «росистой цветущей долине» и как «все так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило».
«Севастополь в мае» был первым художественным произведением Толстого, в котором столь отчетливо проявилось обличительное начало. Разные пути привели в осажденный Севастополь адъютанта Калугина и подполковника Нефердова, князя Гальцина и ротмистра Праскухина, барона Песта и поручика Непшитшетского, но все они движимы одной «гнусной страстишкой» — тщеславием. «Тщеславие! Должно быть, оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века», — размышляет автор. Тщеславие офицеров-аристократов несовместимо с истинной храбростью, и Толстой со злой иронией говорит о князе Гальцине, считающем себя храбрецом, так как он был на четвертом бастионе и видел «от себя в двадцати шагах лопнувшую бомбу», о юнкере бароне Песте, «который был особенно горд и самонадеян со вчерашней ночи, которую он в первый раз провел в блиндаже пятого бастиона, и считал себя вследствие этого героем». Толстой раскрывает подлинную сущность офицеров-аристократов, комментируя их высказывания, или показывая их поведение, когда они остаются одни, без свидетелей, или обнажая самые сокровенные их мысли и чувства. Впервые в «Севастополе в мае» для раскрытия психологии персонажа Толстой использует «внутренний монолог» (на-пример, предсмертные думы Праскухина, мысли Михайлова в момент ранения), уже в этом рассказе проявилось замечательное мастерство писателя в изображении «диалектики души», в чем увидит Н. Г. Чернышевский одну из характернейших черт таланта Толстого.